Болдинская осень
2 глава
Проект Вячеслава Никонова
"История Нижегородская"
Подать в отставку, да удрать в Болдино
К концу месяца Пушкин приходит в себя. Мысли вновь обращаются и к работе, и к Болдину. Из письма Нащокину: «…Я камер-юнкер с января месяца; "Медный всадник" не пропущен – убытки и неприятности! зато Пугачев пропущен, и я печатаю его на счет Государя. Это совершенно меня утешило; тем более, что, конечно, сделав меня камер-юнкером, Государь думал о моем чине, а не о моих летах – и верно не думал уж меня кольнуть. Как скоро устрою свои дела, то примусь и за твои. Прощай, жди денег».

Пушкин раздражен, но полон творческих планов. Его мысли все больше поглощает фигура Петра Великого, о чем он около 7 апреля сообщал Погодину: «Вы спрашиваете меня о "Медном всаднике", о Пугачеве и о Петре. Первый не будет напечатан. Пугачев выйдет к осени. К Петру приступаю со страхом и трепетом, как Вы к исторической кафедре. Вообще пишу много про себя, а печатаю поневоле и единственно для денег: охота являться перед публикою, которая Вас не понимает, чтоб четыре дурака ругали Вас потом шесть месяцев в своих журналах только что не по-матерну. Было время, литература была благородное, аристократическое поприще. Ныне это вшивый рынок. Быть так».

Неожиданные проблемы возникли еще с одним болдинским творением – с «Анджело». Александр Васильевич Никитенко, цензор, а по совместительству профессор Санкт-Петербургского университета по кафедре русской словесности, записал в дневнике 9 апреля: «Я представлял ему (министру просвещения Уварову. – В.Н.) еще сочинение или перевод Пушкина «Анджело». Прежде Государь сам рассматривал его поэмы, и я не знал, имею ли я право цензировать их. Теперь министр приказал мне поступать в отношении к Пушкину на общем основании. Он сам прочел "Анджело" и потребовал, чтобы несколько стихов были исключены». 11 апреля Никитенко продолжал: «Случилось нечто, рассорившее меня с Пушкиным… К нему дошел его "Анджело" с несколькими, урезанными министром, стихами. Он взбесился: Смирдин платит ему за каждый стих по червонцу, Пушкин теряет здесь несколько десятков рублей». И запись Никитенко 14 апреля: «Говорил с Плетневым о Пушкине: они друзья. Я сказал:

- Напрасно Александр Сергеевич на меня сердится. Я должен исполнять свою обязанность, а в настоящем случае ему причинил неприятность не я, а сам министр».

Конечно, Пушкин переживал не только и не столько из-за денег. Ему противна была мысль, что какой-то цензор, даже если он министр просвещения, как Уваров, или профессор, как Никитенко, по одному ему известным мотивам может просто вычеркнуть строки Пушкина и Шекспира. Но дальше возмущения Пушкин не пошел. Поэма «Анджело» в слегка урезанном виде вскоре будет напечатана.

Вновь стучались в дверь дела болдинского имения. Пушкин писал в конце марта Нащокину: «Обстоятельства мои затруднились еще вот по какому случаю: На днях отец посылает за мной. Прихожу – нахожу его в слезах, мать в постеле – весь дом в ужасном беспокойстве. Что такое? имение описывают. – Надо скорее заплатить долг. – Уже долг заплачен. Вот и письмо управителя. – О чем же горе? – Жить нечем до октября. – Поезжайте в деревню. – Не с чем. – Что делать? Надобно взять имение в руки, а отцу назначить содержание. Новые долги, новые хлопоты. А надобно: я желал бы и успокоить старость отца, и устроить дела брата Льва, который в своем роде такой же художник, как и Андрей Петрович, с той разницей, что за собою никакого художества не знает. Сестра Ольга Сергеевна выкинула и опять брюхата. Чудеса да и только».

Было вновь решено, что Болдино возьмет в свои руки Александр Сергеевич. Тот завел «Щеты по части управления Болдина и Кистенева», при этом наметил возвести в управляющие собственного дворецкого, тридцатилетнего Василия Калашникова, брата Ольги. Пока же он приказал Василию готовиться к отъезду, а сам направил Пеньковскому в Болдино 13 апреля строгую директиву: «Батюшке угодно было поручить в полное мое распоряжение управление имения его; посему, утверждая доверенность, им данную Вам, извещаю Вас, чтобы отныне относились Вы прямо ко мне по всем делам, касающимся Болдина. Немедленно пришлите мне счет денег, доставленных Вами батюшке со времени вступления Вашего во управление, также и Вами взятых взаймы и на уплату долга, а засим и сколько в остатке непроданного хлеба, несобранного оброка и (если случится) недоимок. Приступить Вам также и к подворной описи Болдина, дабы оная к сентябрю месяцу была готова».

В тот же день набросал послание к Пеньковскому и Сергей Львович Пушкин, который повелел Иосифу Матвеевичу «отсылать все доходы селовые и обо всем относится к Александру Сергеевичу». И тогда же написал родным о предстоящем назначении Василий Калашников. Все три письма пришли в Болдино одновременно – 25 апреля.

Разумеется, Пеньковский впал в уныние, а Калашниковы возликовали. «Они устроили в Болдине и Кистеневе натуральную вакханалию, и Ольга Ключарева, которая со дня на день должна была родить, ни в чем не отставала от отца». Калашников писал благодетелю 2 мая: «Василей ко мне писал что вы изволели ему приказать ко мне написать; естли ваша милость будет для нас верноподданных рабов ваших не лишите своею отеческою милостью, за что мы по гроб нашей жизни будем Бога молить…»

В апреле Ольга приобрела за 400 рублей «крестьянскую женку вдову Стефаниду Мартынову с дочерью ея Анною Даниловою и с сыном незаконноприжитым Алексеем Козьминым» в качестве прислуги. Купчую вместо Ольги подписал ее брат Гаврила Калашников, возвратившийся в Болдино после того, как Пушкин изгнал его за пьянство. Тогда же Ольга Михайловна Ключарева купила на свое имя одноэтажный пятистенный домик в Лукоянове, на берегу речки Теши.

Но и у Калашниковых вновь наступила черная полоса. В дни Великого поста умерла Васса Калашникова, мать Ольги. Вскоре после сороковин, в конце апреля или в начале мая 1834 года, Ольга Ключарева родила сына Николая. Однако и третий ее ребенок умер в младенчестве: спустя три месяца, 3 августа, в метрической книге болдинской Успенской церкви была сделана запись о его смерти. Сверх того, Ольга лишилась звания помещицы Горбатовского уезда. Вернувшись ни с чем из Москвы, Ключарев узнал, что его Новинки проданы с аукциона. После бурных семейных сцен Павел Степанович окончательно переехал в Лукоянов, где поступил на какую-то неказистую службу.

Пеньковскому семейство Калашниковых дало отчаянное сражение, в котором Ольга играла далеко не последнюю роль. Она была второразрядной, но дворянкой, ровней Иосифу Матвеевичу, и просто по-господски осадить или застращать ее Пеньковский не мог.

Но он нанес ассиметричный ответный удар, отправив 30 апреля послание Сергею Львовичу: «Получил я Ваше письмо 25-го апреля, писанное от 13-го… Спешу вас уведомить, что того же числа получил Михайло Иванов сведенье из С.-Петербурга, что его сын Васильии в скором времяни приедет на мое место управлять Вашим Имением. Успел Михай. Иванов известить по всем дворам… Дочь его Ольга Михай. с большой уверенностию утверждает, что она меня как грязь с лопаты с должности сбросит, только бы приехал Александр Сергеевич в Болдино, тогда что она захочет, все для нее сделает Александр Сергеевич». Завершалось письмо Пеньковского просьбой: «Покуда поступит новый управляющий, очень бы желал получить от Вас или от Александра Сергеевича повеление Михай. Иванову дабы не возмущал народ своей развратностию – и жил бы по скромнее с своим семейством». Эта информация, может и преувеличенная, подвигла Пушкина-сына отложить отправку Василия Калашникова в нижегородское имение.

От Пеньковского в Петербурге ждали денег - гораздо больше, чем до этого посылал Калашников. А их не было.



Когда супруга немного поправилась, Пушкин, желая дать отдых и ей, и себе, в Вербное воскресенье 15 апреля отправил ее с детьми в деревню, в Полотняный Завод, который после смерти дедушки перешел во владение Дмитрия Гончарова, старшего брата Натальи Николаевны. По пути они заехали в Москву, где Наталья повидалась с сестрами Екатериной и Александрой. Они были в ссоре со своей вечно недовольной и нервозной матерью. Наталье Николаевне приходит мысль привезти их в Петербург, чтобы пристроить в фрейлины. Как вы догадываетесь, эта обуза в лице сестер жены тоже вскоре ляжет на Пушкина, хотя он об этом еще не подозревал.

В Петербурге с завершением Великого поста светская жизнь начинала входить в обычную колею, при этом Пушкин продолжал свою линию на манкирование придворными обязанностями. 17 апреля он сообщал супруге: «Третьего дня возвратился я из Царского Села в пять часов вечера, нашел на своем столе два билета на бал 29-го апреля и приглашение явиться на другой день к Литте; я догадался, что он собирается мыть мне голову за то, что я не был у обедни. В самом деле, в тот же вечер узнаю от забежавшего ко мне Жуковского, что Государь был недоволен отсутствием многих камергеров и что он велел нам это объявить… Я извинился письменно. Говорят, что мы будем ходить попарно, как институтки. Вообрази, что мне с моей седой бородкой придется выступать с Безобразовым или Реймарсом. Ни за какие благополучия!»

На Пасху подошли празднества по случаю совершеннолетия наследника, будущего императора Александра II. Император желал, чтобы все придворные чины явились во дворец к торжественной присяге. Пушкин решил никуда не ходить, да еще и разболтался в письме к жене от 20 апреля, почему не отнес письма тетке супруги, как она просила, а отправил по почте: «потому что репортуюсь больным и боюсь Царя встретить. Все эти праздники просижу дома. К наследнику являться с поздравлениями и приветствиями не намерен; царствие его впереди; и мне, вероятно, его не видать. Видел я трех царей; первый велел снять с меня картуз и пожурил за меня мою няньку; второй меня не жаловал: третий хоть и упек меня в камер-пажи под старость лет, но променять его на четвертого не желаю; от добра добра не ищут. Посмотрим, как-то наш Сашка будет ладить с порфироносным своим тезкой; с моим тезкой я не ладил. Не дай Бог ему идти по моим следам, писать стихи, да ссориться с царями! В стихах он отца не перещеголяет, а плетью обуха не перешибет».

22 апреля, на Пасху, Пушкин дописывает в том же письме: «Христос воскрес, моя милая женка, грустно, мой ангел, грустно без тебя… Аракчеев также умер. Об этом во всей России жалею я один – не удалось мне с ним свидеться и наговориться».

Это письмо было вскрыто тайной полицией. Более того, она сочла необходимым предоставить его императору. Более того, он его прочел и поделился впечатлениями о прочитанном с подчиненными. Более того, обо всем этом стало известно Пушкину, что вызвало у него такой взрыв негодования, который не шел ни в какое сравнение с возмущением от цензурных рогаток или чего-либо другого.

Десятого мая Пушкин пишет в дневнике: «Несколько дней тому получил я от Жуковского записочку из Царского Села. Он уведомлял меня, что какое-то письмо мое ходит по городу и что Государь об нем ему говорил. Я вообразил, что дело идет о скверных стихах, исполненных отвратительного похабства и которые публика благосклонно и милостиво приписывала мне. Но вышло не то. Московская почта распечатала письмо, писанное мною Наталье Николаевне, и, нашед в нем отчет о присяге великого князя, писанный, видно, слогом неофициальным, донесла обо всем полиции. Полиция, не разобрав смысла, представила письмо Государю, который сгоряча также его не понял. К счастию, письмо показано было Жуковскому, который и объяснил его. Все успокоились. Государю неугодно было, что о своем камер-юнкерстве отзывался я не с умилением и благодарностию. Но я могу быть подданным, даже рабом, - но холопом и шутом не буду и у царя небесного. Однако какая глубокая безнравственность в привычках нашего правительства! Полиция распечатывает письма мужа к жене и приносит их читать царю (человеку благовоспитанному и честному), и царь не стыдится в том признаться – и давать ход интриге, достойной Видока и Булгарина! Чего ни говори, мудрено быть самодержавным».

Запись гораздо сдержаннее, чем его настроение. Пушкин был так взбешен, что у него разлилась желчь. Поведение Николая, его любопытство к чужим письмам оскорбило его понятие о чести. Отношение Пушкина к царю продолжило ухудшаться, что нашло отражение и в его дневнике.

Передавая разговор за обедом у Смирновых, он 21 мая записал: «В Александре было много детского. Он писал однажды Лагарпу, что, дав свободу и конституцию земле своей, он отречется от трона и удалится в Америку. Полетика сказал: "Император Николай положительнее, у него есть ложные идеи, как у его брата, но он менее фантастичен". Кто-то сказал о Государе: "В нем много от прапорщика и немного от Петра Великого"».

18 мая Пушкин поздравляет жену с «Машиным рождением» (дочери два года), желает ей «зубков и здоровья». «Я тебе не писал, потому что был зол – не на тебя, на других. Одно из моих писем попалось полиции и так далее. Смотри, женка: надеюсь, что ты моих писем списывать никому не дашь; если почта распечатала письмо мужа к жене, так это ее дело, и тут одно неприятно: тайна семейственных сношений, проникнутая скверным и бесчестным образом; но если ты виновата, так это мне было бы больно. Никто не должен знать, что может происходить между нами; никто не должен быть принят в нашу спальню. Без тайны нет семейственной жизни. Я пишу тебе, не для печати; а тебе нечего публику принимать в наперсники. Но знаю, что этого быть не может; а свинство уже давно меня ни в ком не удивляет… Дай Бог тебя мне увидеть здоровою, детей целых и живых! Да плюнуть на Петербург; да подать в отставку, да удрать в Болдино, да жить барином! Неприятна зависимость; особенно когда лет 20 человек был независим. Это не упрек тебе, а ропот на самого себя. Благословляю всех вас, детушки».

На этот раз Пушкин писал так резко именно потому, что знал о перлюстрации его писем и надеялся, что слово «свинство» – дойдет до самого верха. И в следующем письме жене – 29 мая - он повторяет: «Хлопоты по имению меня бесят; с твоего позволения, надобно будет, кажется, выйти мне в отставку и со вздохом сложить камер-юнкерский мундир, который так приятно льстил моему честолюбию и в котором, к сожалению, не успел я пощеголять. Ты молода, но ты уже мать семейства, и я уверен, что тебе не труднее будет исполнить долг доброй матери, как исполняешь ты долг честной и доброй жены. Зависимость и расстройство в хозяйстве ужасны в семействе; и никакие успехи тщеславия не могут вознаградить спокойствия и довольства. Вот тебе и мораль. Ты зовешь меня к себе прежде августа. Рад бы в рай, да грехи не пускают. Ты разве думаешь, что свинский Петербург не гадок мне? что мне весело в нем жить между пасквилями и доносами?.. У меня желчь, так извини мои сердитые письма».

Письмо Наталье от 3 июня тоже частично адресовано посторонним читателям: «Я не писал тебе потому, что свинство почты так меня охолодило, что я пера в руки взять был не в силе. Мысль, что кто-нибудь нас с тобой подслушивает, приводит меня в бешенство à la letter (фр. буквально – В.Н.). Без политической свободы жить очень можно; без семейственной неприкосновенности (inviolabilité de la famille) невозможно: каторга не в пример лучше. Это писано не для тебя; а вот что пишу для тебя. Начала ли ты железные ванны? есть ли у Маши новые зубы?.. Я большею частию дома и в клобе. Веду себя порядочно, только то нехорошо, что расстроил себе желудок; и что желчь меня так и волнует. Да от желчи тут не убережешься».

И Пушкин начинает задумываться об отставке, имея в виду - далеко не в последнюю очередь - заняться болдинскими делами, а они торопили.

Пеньковского Пушкин по-прежнему не жаловал, Калашниковы были дискредитированы. И когда давний приятель Алексей Вульф порекомендовал в качестве возможного управляющего агронома Карла Рейхмана (он заведовал Масленниками, тверским имением Прасковьи Александровны Осиповой), поэт легко согласился. В середине мая немцу выдали доверенность, и он отправился в Болдино, куда прибыл 30 мая.

Восьмого июня Пушкин пишет жене: «У меня решительно сплин. Скучно жить без тебя и не сметь даже писать тебе все, что придет на сердце. Ты говоришь о Болдине. Хорошо бы туда засесть, да мудрено. Об этом успеем еще поговорить. Не сердись, жена, и не толкуй моих жалоб в худую сторону. Никогда не думал я упрекать тебя в своей зависимости. Я должен был на тебе жениться, потому что всю жизнь был бы без тебя несчастлив; но я не должен был вступать в службу и, что еще хуже, опутать себя денежными обязательствами. Зависимость жизни семейственной делает человека более нравственным. Зависимость, которую налагаем на себя из честолюбия или из нужды, унижает нас. Теперь они смотрят на меня как на холопа, с которым можно им поступать как им угодно. Опала легче презрения. Я, как Ломоносов, не хочу быть шутом ниже у Господа Бога. Но ты во всем этом не виновата, а виноват я из добродушия, коим я преисполнен до глупости, несмотря на опыты жизни…

Теребят меня без милосердия. Вероятно, послушаюсь тебя и скоро откажусь от управления имения».

Пушкина ситуация с Болдиным сильно волновала и выводила из себя. Об имении он пишет почти в каждом письме Наталье. Около 19 июня: «Здесь меня теребят и бесят без милости. И мои долги и чужие мне покоя не дают. Имение расстроено, и надобно его поправить, уменьшая расходы, а они обрадовались и на меня насели. То – то, то другое».

Внимание тех, кто ожидал денег от Болдина и Пушкиных, все больше переключалось на несчастного Александра Сергеевича. «Хлопоты он на себя взял большие, но бесплодные, - справедливо замечала Тыркова-Вильямс. - Как только Пушкин принялся распутывать отцовские дела, как все – отец, бесшабашный Левушка, назойливо жадный муж Ольги, Павлищев, раздражавший Пушкина своими наглыми письмами, управляющие, кредиторы, даже незаконные дети дядюшки Василия Львовича – все стали требовать от Пушкина денег и притом всегда в тысячах. Напрасно напоминал он им, что на отцовском именьи уже числится более 200000 рублей долгу, что уплата процентов съедает все доходы. Они ничего и слушать не хотели, были уверены, что если он захочет, то деньги найдет. Родных волновали червонцы, которые ему платили за строчку стихов. Что Александру стоит – напишет несколько сот строк, деньги так и посыпятся».

Рейхман, на которого возлагались большие надежды, их не оправдал. В болдинских управляющих он задержался недолго, уже 9 июня он предпочел удалиться восвояси, изложив причины столь стремительного бегства в письме Пушкину от 22 июня: «Вы может быть будете сомневаться что я не остался в Болтине. Ибо некак мне остаться возможности не было… Вы меня рекомендовали Михайле Иванову но я в нем ничего не нашел благонадежного, чрез его крестьяне ваши совсем разорились… Но я же уверен был естьли буду в месте с Михайлом Ивановым управлять хорошего ничего не предвидел чрез это самое опасался что вы мне не поверите. Лутче согласился оставить сие место чтоб вам и крестьянам вашим убытку не было». О Пеньковском же Рейхман, напротив, отозвался с похвалой: «Осип Матвеевич человек порядочный и ведет во всем порядок и он благонадежен то я ему опять предоставил управление». Двоевластие – Пеньковский и Калашниковы - в Болдине продолжилось. До конца лета конкуренты усердно рапортовали Пушкину о своих достижениях и доносили на противную сторону, просили о «милостях» и изображали оскорбленную невинность.

Осипова интересовалась, чем Рейхман не угодил Пушкину? «Я знаю его за честного человека, а в данную минуту это все, что мне нужно, - отвечал Александр Сергеевич. - Я не могу довериться ни Михайле, ни Пеньковскому, ибо знаю первого и не знаю второго. Не имея намерения поселиться в Болдине, я не могу и помышлять о том, чтобы восстановить имение, которое, между нами говоря, близко к полному разорению; я хочу лишь одного – не быть обворованным и платить проценты в ломбард. Улучшения придут впоследствии. Но будьте покойны: Рейхман только что написал мне, что крестьяне так обнищали и дела идут так худо, что он не мог взять на себя управление Болдиным и что в настоящую минуту он в Малинниках.

Вы не можете себе представить, до чего управление этим имением мне в тягость. Нет сомнения, Болдино заслуживает того, чтобы его спасти хотя бы ради Ольги и Льва, которым в будущем грозит нищенство или по меньшей мере бедность. Но я не богат, у меня самого есть семья, которая зависит от меня и без меня впадет в нищету. Я принял имение, которое не принесет мне ничего, кроме забот и неприятностей. Родители мои не знают, что они на волос от полного разорения. Если б только они решились прожить несколько лет в Михайловском, дела могли бы поправиться; но этого никогда не будет».

Одновременно Пушкин жаловался Наталье Николаевне: «Из деревни имею я вести не утешительные. Посланный мной новый управитель нашел все в таком беспорядке, что отказался от управления и уехал. Думаю последовать его примеру. Он умный человек, а Болдино можно еще коверкать лет пять».

Около 27 июня Пушкин писал супруге: «Меня в Петербурге останавливает одно: залог имения нижегородского, я даже и Пугачева намерен перепоручить Яковлеву, да и дернуть к тебе, мой ангел, на Полотняный завод». И на следующий день: «Я крепко думаю об отставке. Должно подумать о судьбе наших детей. Имение отца, как я в том удостоверился, расстроено до невозможности, и только строгой экономией может еще поправиться. Я могу иметь большие суммы, но мы много и проживаем. Умри я сегодня, что с вами будет? мало утешения в том, что меня похоронят в полосатом кафтане, и еще на тесном петербургском кладбище, а не в церкви на просторе, как прилично порядочному человеку… Меня здесь удерживает одно: типография. Виноват, еще другое: залог имения. Но можно ли будет его заложить? Как ты права была в том, что не должно мне было принимать на себя эти хлопоты, за которые никто мне спасибо не скажет, а которые испортили мне столько уж крови, что все пиявки дома нашего ее мне не высосут».

Так что и громкая отставка Пушкина имела отношение к Болдину.
Made on
Tilda