Александр получил этот поэтический подарок с трогательной припиской дяди: «Шлю тебе мое послание с только что внесенными исправлениями. Скажи мне, дорогой Александр, доволен ли ты им? Я хочу, чтобы это послание было достойно посвящения такому прекрасному поэту, как ты, - на зло дуракам и завистникам».
Пушкин приехал в Москву, когда дядя был при смерти. Каждый день Александр у ложа умиравшего в его доме на Басманной. 19 августа он слышит его последние слова.
20 августа у постели умирающего были Пушкин, Вяземский и все семейство Сонцовых. В третьем часу пополудни все было кончено. Вяземский вечером писал жене в Остафьево: «Не на радость приехал я в Москву. Я приехал быть свидетелем кончины бедного Василия Львовича. Он умер сегодня в два часа с чем-то, в самое то время, когда читали ему молитвы и соборовали его маслом. С вчерашнего дня он был уже очень плох. Я приехал к нему часов в одиннадцать. Он имел смертную хрипоту, лицо было бесстрадательно и бесчувственно, но он был еще в памяти и узнал меня, но равнодушно… Вообще смерть его была очень тиха. Пушкин был тут во все время, благопристоен и тронут».
Александр Сергеевич взял на себя хлопоты и расходы по похоронам. Только за могилу на кладбище Донского монастыря отдал 620 рублей. Вместе с братом рассылал траурные билеты: «Александр Сергеевич и Лев Сергеевич Пушкины с душевным прискорбием извещают о кончине дяди своего Василия Львовича Пушкина, последовавшей сего Августа 20 дня в два часа пополудни; и покорнейше просят пожаловать на вынос и отпевание тела, сего Августа 23 дня в приходе Св. Великомученика Никиты, что в Старой Басманной в 10 часов утра; а погребение тела будет в Донском монастыре».
На отпевании, зафиксировал Вяземский, «была депутация всей литературы, всех школ, всех партий: Полевые, Шаликов, Погодин, Языков, Дмитриев и Лже-Дмитриев, Снегирев. Никиты-мученика протопоп в надгробном слове упомянул о занятиях его по словесности и вообще говорил просто, но пристойно». От церкви траурная вереница карет проследовала через всю Москву к Донскому монастырю. Весь неблизкий путь братья Пушкины провожали катафалк пешком. «С приметной грустью молодой Пушкин шел за гробом своего дяди», - заметил один из участников кортежа.
Ну а сразу после смерти самого близкого человека – размолвка с Гончаровыми, с любимой невестой, размолвка, которая на тот момент казалась необратимой.
Известный философ и пушкинист Михаил Осипович Гершензон справедливо утверждал, что «все три недели, проведенные им в Москве, были, несмотря на его влюбленность, настоящей пыткой для него. Будущая теща малопривлекательная дама; ее снисхождение к нему – и плохо скрываемое чувство, что к нему снисходят; ее настояния и укоры относительно его денежных обстоятельств, и беспрестанные разговоры о деньгах, о приданом; чванный, разорившийся дедушка – Гончаров, к которому пришлось ездить на поклон в Калужскую губернию».
Мать невесты Наталья Ивановна сердилась, что жених Богу не молится, и все еще колебалась, выдавать ли Ташу за непутевого поэта, имевшего нелады с большим начальством и не имевшего денег. Афанасий Николаевич Гончаров, дед Натальи, сердился, что жених недостаточно настойчиво добивался в Петербурге у министра финансов графа Канкрина казенной ссуды на поправку расстроенных дедушкиных дел (неизвестно на каком основании) и недостаточно энергично пристраивал имевшуюся у него в Полотняном заводе медную статую императрицы, продажа которой якобы должна дать сорок тысяч на приданое Наталье. Пушкин, как мог, успокаивал дедушку в письме 24 августа: «Смерть дяди моего, Василия Львовича Пушкина, и хлопоты по сему печальному случаю расстроили опять мои обстоятельства. Не успел я выйти из долга, как опять вынужден был задолжать. На днях отправляюсь я в нижегородскую деревню, дабы вступить во владение оной. Надежда моя на Вас одних. От Вас одних зависит решение судьбы моей».
Вечером 26 августа Пушкин был у Гончаровых на балу, устроенном в честь сразу двух именинниц – Натальи Ивановны и Натальи Николаевны, родившихся 25 и 26 августа.
А на следующий день - 27 августа - будущая теща устроила такой разнос, что Пушкин счел возможным вернуть Наталье Николаевне ее слово в отношении согласия выйти за него замуж. Поэт отправил невесте письмо, которое начиналось словами: «Je pars pour Нижний, incertain de mon sort». Перевод на русский: «Я уезжаю в Нижний, не зная, что меня ждет в будущем. Если ваша матушка решила расторгнуть нашу помолвку, а вы решили повиноваться ей, - я подпишусь под всеми предлогами, какие ей угодно будет выставить, даже если они будут так же основательны, как сцена, устроенная ею мне вчера, и как оскорбления, которыми ей угодно меня осыпать.
Быть может, она права, а не прав был я, на мгновение поверив, что счастье создано для меня. Во всяком случае, вы совершенно свободны; что же касается меня, то заверяю вас честным словом, что буду принадлежать только вам, или никогда не женюсь».
Одновременно Пушкин информировал Веру Федоровну Вяземскую, урожденную княгиню Гагарину и супругу князя Петра: «Я уезжаю, рассорившись с г-жой Гончаровой. На следующий день после бала она устроила мне самую нелепую сцену, какую только можно было себе представить. Она мне наговорила вещей, которые я по чести не мог стерпеть. Не знаю еще, расстроилась ли моя женитьба, но повод для этого налицо, и я оставил дверь открытой настежь. Мне не хотелось говорить об этом с князем, скажите ему сами, и оба сохраните это в тайне. Ах, что за проклятая штука счастье!».
Словно ища опоры в прошлом, Пушкин перед отъездом в Болдино побывал в старом бабушкином сельце Захарове, где провел много счастливых дней в детстве. Имение было давно продано, но в соседней деревне жила дочь Арины Родионовны, Марья. Она рассказывала, что Александр Сергеевич обежал все свои любимые места, но не все застал. Часть березовой рощи была вырублена, флигель снесен:
- Все наше рушили, все поломали, все заросло, - сказал он ей невесело и скоро уехал.
Пушкин уехал в ужасном настроении. 31 августа он пишет своему старшему другу, редактору «Северных цветов» (и будущему ректору Санкт-Петербургского Императорского университета) Петру Александровичу Плетневу: «Сейчас еду в Нижний, то есть в Лукоянов, в село Болдино – пиши мне туда, коли вздумаешь.
Милый мой, расскажу тебе все, что у меня на душе: грустно, тоска, тоска. Жизнь жениха тридцатилетнего хуже 30-ти лет жизни игрока. Дела будущей тещи моей расстроены. Свадьба моя отлагается день ото дня далее. Между тем я хладею, думая о заботах женатого человека, о прелести холостой жизни. К тому же московские сплетни доходят до ушей невесты и ее матери – отселе размолвки, колкие обиняки, ненадежные примирения – словом, если я и не несчастлив, по крайней мере не счастлив. Осень подходит. Это любимое мое время – здоровье мое обыкновенно крепнет – пора моих литературных трудов настает – а я должен хлопотать о приданом, да о свадьбе, которую сыграем бог весть когда. Все это не очень утешно. Еду в деревню, Бог весть буду ли там иметь время заниматься и душевное спокойствие, без которого ничего не произведешь, кроме эпиграмм на Каченовского.
Так-то, душа моя. От добра добра не ищут. Черт меня догадал бредить о счастии, как будто я для него создан. Довольно было мне довольствоваться независимостию, которой обязан я был Богу и тебе. Грустно, душа моя, обнимаю тебя и целую наших».
Из Москвы в Болдино Пушкин стартовал 1 сентября. Будь настроение получше, он мог бы и раздумать ехать в Нижегородскую губернию, куда уже надвигалась эпидемия холеры. 28 августа министр внутренних дел Арсений Андреевич Закревский доложил императору Николаю I, что болезнь вторглась в Центральную Россию. Эта «индийская зараза» от персидской границы и Кавказа поднималась по Волге - от Астрахани к Царицыну, от Царицына – к Саратову. Российские города и веси пропахли хлоркой - главным тогда средством дезинфекции. О холере знали мало и пытались бороться с ней по примеру чумных эпидемий: устанавливались заставы и карантины, к околицам приставляли караульных, отводились избы под больницы. Помогало это мало. Закревский был вынужден признаться царю: «Язва-холера пожрала уже множество народа, а быстрое распространение ея по разным направлениям угрожает дальнейшими бедствиями». Николай направил Закревского с чрезвычайными полномочиями на передовую - в Саратов. Но и Саратов вскоре оказался в тылу наступающей заразы. В народе шло брожение, местами переходившее в бунт: власти и докторов обвиняли в том, что они сознательно морят людей.
Пушкин зная, что в Нижегородской губернии уже эпидемия, тем не менее продолжал свой путь. Он объяснит это позднее невесте своим душевным состоянием: «Не будь я в дурном расположении духа, когда ехал в деревню, я бы вернулся в Москву со второй станции, где узнал, что холера опустошает Нижний. Но в то время мне и в голову не приходило поворачивать вспять, и я не желал ничего лучшего, как заразы». Но все-таки это была, скорее, версия для супруги.
Для себя - в чуть позже написанной в Болдине автобиографической заметке «О холере», он был более точен: «О холере имел я довольно темное понятие, хотя в 1822 году старая молдаванская княгиня, набеленная и нарумяненная, умерла при мне в этой болезни… Перед моим отъездом Вяземский показал мне письмо, только что им полученное: ему писали о холере, уже перелетевшей из Астраханской губернии в Саратовскую. По всему видно было, что она не минует и Нижегородской (о Москве мы еще не беспокоились). Я поехал с равнодушием, коим был обязан пребыванию моему между азиатцами. Они не боятся чумы, полагаясь на судьбу и на известные предосторожности, а в моем воображении холера относилась к чуме, как элегия к дифирамбу.
Приятели (у коих дела были в порядке или в привычном беспорядке, что совершенно одно) упрекали меня за то и важно говорили, что легкомысленное бесчувствие не есть еще истинное мужество… Воротиться казалось мне малодушием; я поехал далее, как, может быть, случалось вам ехать на поединок: с досадой и большой неохотой».
Думаю, ехал он не только ради того, чтобы вступить во владение крестьянами Кистеневки. Наступала осень, пора творить, любимая пора поэта. Он ехал писать. И просто для того, чтобы вырваться на волю, побыть с самим собой.
Маршрут Пушкина лежал через Богородск, Покров, Владимир, Муром. При въезде в Нижегородскую губернию навстречу хлынул поток людей, колясок, карет. «На дороге встретил я Макарьевскую ярманку, прогнанную холерой, - писал Пушкин. - Бедная ярманка! она бежала, как пойманная воровка, разбросав половину своих товаров, не успев пересчитать свои барыши!»
В сам Нижний Новгород поэт не заезжал: взял южнее - на Арзамас, Теплово и Лукоянов. Преодолев от Москвы 540 верст, 4 сентября он впервые въехал в нижегородскую вотчину Пушкиных.